Вышел дополнительный тираж «Центра тяжести» одного из переводчиков «Бесконечной шутки» и постоянного автора «Дистопии» Алексея Поляринова. По этому случаю публикуем начало романа.
Об авторе уже высказался Дмитрий Быков: «[…] имя это следует запомнить. Быстрых результатов не ждать – Поляринов работает медленно и требовательно, – но в перспективе он нас обрадует чем-то ни на что не похожим».
Это напоминает мне, как забавно он описывал мистеру Лангтону несчастное состояние одного молодого джентльмена из хорошей семьи: «Сэр, когда я в последний раз слышал о нем, он носился по городу, упражняясь в стрельбе по котам». А затем мысли его вполне натуральным образом отвлеклись, и, вспомнив о своем любимом коте, он сказал: «Впрочем, Ходжа не пристрелят, нет-нет, Ходжа никогда не пристрелят».
Джеймс Босуэлл. «Жизнь Сэмюеля Джонсона»
Петро
Я был сложным ребенком – я начал приносить родителям неприятности задолго до своего рождения. Когда моей будущей маме было двенадцать – а мне, стало быть, минус двенадцать, – беззубая цыганка на ярмарке сказала ей: «Твой первый сын будет уродом». Мама была молода и суеверна – она поверила в пророчество. Вернувшись домой, она заявила, что ни за что не родит на свет чудовище.
– Но как же так? – удивлялась ее мама, моя будущая бабушка. – Ты хочешь быть бездетной?
– Нет, – сказала моя мама. – Я сначала рожу второго ребенка, а потом резко перестану рожать.
Эта фраза стала семейным анекдотом, ее рассказывали всем гостям во время праздничных застолий.
Но шутки шутками, а мать моя никогда не давала пустых обещаний: зазор между словом и делом у нее тоньше лезвия бритвы.
Когда я родился, вся родня склонилась над моей колыбелью.
– Так-так, – сказал отец, – значит, получилось.
Мой отец – математик. Он не верил в мистику, беззубых цыганок и прочую абракадабру. Если бы ему сообщили, что он будет жить вечно, он из принципа тут же пустил бы себе пулю в лоб – просто чтоб доказать несостоятельность подобного заявления.
И все же – однажды он признался мне, что влюбился в мою маму задолго до того, как встретил ее.
– Мне рассказали, что на журфаке учится барышня, которая собирается рожать детей в обратном порядке. Я был покорен. Заочно.
История их знакомства – загадка. Они прекрасно помнят тот день – проблема в том, что они помнят его по-разному. Или, точнее, помнят разные дни.
* * *
Мама училась на последнем курсе журфака и проходила практику в коммунистической газете «Красный взгляд». Газета бестолковая и тоскливая, как полное собрание сочинений Ленина, – даже сотрудники редакции потешались над изданием и между собой называли его «Конъюнктивит» (символом «Красного взгляда» был огромный красный глаз). Обязанностей у мамы было немного, и все они сводились скорее к редактуре, чем к журналистике. Шел восемьдесят пятый год, 23 апреля, тот самый день – начало перестройки. И так уж вышло, что главный репортер газеты именно в тот день поскользнулся на льду и сломал обе руки («Постой-ка, а как он нашел лед весной? 23 апреля же!» – «Не перебивай! Откуда я знаю? Мне сказали, что поскользнулся на льду». – «По-моему, это странно. Это имеет смысл, только если он на катке был». – «Слушай, помолчи, а?»), и главный редактор вызвал маму к себе в кабинет. Ее задача, сказал он, сидя в огромном красном кресле под портретами-профилями Маркса – Энгельса – Ленина, взять интервью у молодого, но уже очень известного в узких кругах математика, Павла Портного.
– Он будет ждать вас в библиотеке МГУ. Ровно в двенадцать.
Она опоздала на сорок пять минут («Типичная Нина». – «Ой, заткнись»).
И все же маме повезло – в тот день она нашла его. В столовой. Он сидел на подоконнике и, держа между колен разрезанный напополам арбуз, огромной ложкой ковырял хрустящую, красную сердцевину. Худой неухоженный очкарик.
«Явный перебор с бровями», – подметила она.
(«Неправта! Не было никакого арбуза! Я читал книгу! Сител на потоконнике и читал книгу! Откуда вообще взялась эта чепуха про арбуз?» – «Тьфу! То тебе лед не нравится, то арбуз!»)
В тот день моя мать встретила моего отца. Проблема в том, что он встретил ее гораздо раньше.
Они ходили в один и тот же бассейн, при университете. Он плавал на сто метров, она – на четыреста. Он не блистал успехами, да и вообще боялся воды, но все равно каждый вторник натягивал унизительные узкие плавки, надеясь, что когда-нибудь все же наберется смелости и пригласит красотку в кино.
И вдруг она сама нашла его. Он ел арбуз («Не было арбуза! Не было! Я читал книгу!» – «Да? И какую же?» – «Обезьяну и сущность» Хаксли») и был так смущен, что боялся смотреть на нее. Но когда она сказала, зачем пришла, он успокоился – числа делали его бесстрашным.
«Человек-калькулятор, – отзывались о нем коллеги. – Не мозг, а микросхема».
* * *
Моя мать приехала в Москву из далекой провинции – за признанием. Она хотела посвятить свою жизнь чему-то важному и, окончив школу, подала документы в МГУ на факультет журналистики, но за пять лет, тысячу двести сорок часов лекций, тысячу шестьсот сорок часов семинаров и сто два часа практики поняла лишь одно – что ненавидит журналистику и журналистов. И все же эта страсть – служить великой цели – всегда жила в ней и искала выхода. Так Павел Портной, человек-калькулятор, стал ее проектом. У нее появилась цель: посвятить жизнь гению, как Алисия Нэш, Альма Хичкок или Мерседес Гарсиа Маркес. Быть опорой для большого ума, о верности которой через много лет биографы будут с восхищением писать в своих книгах: «Это все благодаря ей!» Она уже видела, как в старости будет гулять по университетским аллеям, и люди будут оборачиваться и шептаться: «Ой, это же жена лауреата премии Филдса, помните ту его трогательную речь? Это он о ней говорил».
Да, именно в таком ракурсе она видела их совместное будущее – и именно над ним собиралась работать. Но – время шло, и оказалось, что не так-то просто заставить гения быть гениальным. Отец так и не выбился в ряды больших ученых – у него не брали интервью (на самом деле, то, самое первое, их совместное интервью – было последним), с его лица не делали слепки для производства бронзовых бюстов. Его пивной живот рос быстрее, чем репутация. А его легкий эстонский акцент – он плохо выговаривал букву «д»: ротина, терево, тверь – с годами все сильнее раздражал ее.
«Он одарен, да, но не талантлив. Это разные вещи. Его статьи в научных журналах так же скучны, как его рубашки и шутки. Да, он почти доказал гипотезу Римана. В этом весь он – одно сплошное «почти», – жаловалась она подругам. Со временем она стала испытывать к нему что-то вроде нетерпеливого раздражения – сродни тому чувству, которое капризный ребенок испытывает к машинке, у которой не крутятся колеса. А гипотеза Римана так и осталась недоказанной.
«Ну чего ты от меня хочешь? – спрашивал он, разводя руками (отчего становился похож на огородное пугало, думала она). – Я живу честно, я телаю свое тело. Чем я провинился?»
«Ну коне-е-ечно! Ты ни в чем не виноват! Это я, это все я! Чего я хочу? Я хочу большего, понял? Сделай одолжение – убери ноль из знаменателя. Такой ум – а дураку достался».
Большой ум должен ослеплять, а не тускло поблескивать в ночи, как бутылочное горлышко в свете луны. Так думала моя мать. И в их любовном треугольнике – он, она и ее амбиции – он оказался третьим лишним.
Красавица и калькулятор.
И каждый вечер, стоя на балконе, завернувшись в плед, докуривая сигарету, бросая бычок в темноту, она говорила себе: «Сама виновата».
* * *
Мое рождение немного изменило схему их отношений. Мать перестала злиться на отца – и раздражение сменилось равнодушием. Женой гения она так и не стала и теперь хотела быть матерью гения. Амбиции ее всегда опережали время – и логику. Уже в четыре года меня отдали в музыкальную школу – по классу фортепиано.
«Ты будешь новым Шопеном», – шептала она, укладывая меня спать.
Но через два года клавишных пыток выяснилось, что особых музыкальных данных у меня нет – и все, на что я способен, это читать партитуры, запоминать последовательность нот, но не играть их.
Тогда мама отвела меня в секцию плавания. «Ты будешь олимпийским чемпионом». На третий день я чуть не утонул в бассейне.
К десяти годам я числился во всех возможных школах, кружках и секциях – включая кружок оригами и школу дрессировщиков перуанских альпак при цирковом училище[1]. И везде я был не к месту – как римский сестерций в горсти советских рублей.
Мама отчаянно искала во мне зерно величия – и при этом очень боялась, что я буду похож на отца. А я – уже в одиннадцать лет я мог по памяти воспроизвести число «пи» до пятисотого знака после запятой, ни разу не запнувшись. Отец знал об этом и, конечно, мной гордился, но мы скрывали мой талант от мамы – к тому времени математика в ее глазах была сродни неизлечимой хвори. Она потерпела фиаско с отцом и очень боялась, что я повторю его судьбу. А я – при ней я делал вид, что ни черта не понимаю в цифрах. И получалось, что я вру сразу им обоим: маме – о том, что не похож на отца, а отцу – о том, что хочу быть похож на него.
* * *
Они всегда ругались, если речь заходила о моем будущем.
– Может, лучше спросим у него, чего он хочет? – сказал однажды отец, когда я вернулся с кружка авиамоделирования, облепленный пластиковыми деталями самолета «Ил-2, штурмовик». Мама выковыривала куски фюзеляжа у меня из волос, а отец обрабатывал растворителем пальцы, к которым были намертво приклеены бомбы и закрылки.
– Он ребенок! – сказала мама. – Он не знает, чего хочет. – Она выдернула кусок «Ил-2, штурмовика» вместе с клоком волос.
– Ай! Бо-о-ольно! – закричал я.
– Терпи, – сказала она. – Как ты вообще умудрился? Ей-богу, не ребенок – а беда какая-то! Ну скажи мне, как можно было приклеить к ушам куски пластмассы?
– Это не я! Это ребята! Они спросили, хочу ли я быть супергероем. Я сказал «да». А они сказали, что я теперь – человек-самолет.
Мама не оценила шутку.
– И все-таки, может, не стоит отправлять его на все возможные секции от-тновременно? – не унимался отец.
Он отдирал закрылки от моих пальцев и бросал их в эмалированную кастрюлю с теплой водой, стоявшую рядом.
– Ребенок должен всесторонне развиваться, – сказала мама. – Ты у нас умник, но почему-то ничего никогда не знаешь. Прочитай любую книгу по детской психологии. Детский мозг как губка: он впитывает информацию в семь – слышишь, в семь! – раз интенсивнее, чем мозг взрослого дурака.
– И что с того? – спросил отец. – Это вовсе не значит, что он т-толжен пахать за семерых. Ты веть помнишь себя в тетстве, ты наверняка уже знала в тесять лет, что тебе нравится, а что нет.
– Да ничего я не знала ни в «тетстве», ни в «тесять лет»! – Мама всегда издевалась над его произношением, когда они спорили.
Она выдернула у меня из волос деталь «Ил-2, штурмовика».
– Ай! Бо-о-ольно!
– Терпи. Это что такое? – Она показывала мне деталь.
– Это ротор, – сказал я. – На него крепится винт.
– Вот видишь! – сказала мама отцу. – Даже если ему не нравится то, что он делает, возможно, эта информация пригодится ему в будущем. Человек должен быть всесторонне развит. А ты знаешь, что такое ротор? Вот и я думаю, что нет.
Я хотел почесать затылок, но отец схватил меня за руку.
– Кута? У тебя руки в ацетоне.
– Но у меня чешется.
– Чешется у него! Где чешется?
– В затылке.
Мать с отцом стали вместе чесать мне затылок: мама левое полушарие, папа – правое. Мама чесала нежнее.
– Скажи: тебе нравится секция авиамот-тэллирования? – спросил отец.
– Ну, вообще-то… – начал было я, но мама меня перебила:
– Перестань портить ребенка!
– «Портить»? С чего это? Я просто хочу узнать больше о его претпочтениях. Разве тать ребенку то, что он хочет, – это не самое лучшее воспитание?
– Брось! Ты прекрасно знаешь, что воспитание состоит из ограничений. – Мама презрительно посмотрела на него. – Дешевый трюк!
– Какой трюк? Нет никакого трюка!
– Ты пытаешься выставить меня ответственной за все ограничения, а сам эдак исподтишка даешь ему мнимую свободу. Это популизм.
Они стали ругаться, продолжая чесать мой затылок.
– «Популизм»? Нет никакого популизма!
– Перестань делать это!
– Телать что?
– Ты все время повторяешь последнее мое слово.
– Слово?
– Ну вот опять!
– Опять?
Отец улыбался – ему нравилось злить ее.
– Мам, пап! Мне больно! – подал голос я, и они перестали чесать мой затылок.
– Ты предлагаешь дать ребенку свободу, – сказала мама. – Но он же ребенок. Если детям дать свободу, они через час заболеют, объевшись мороженого. А через сутки превратятся в чумазых мартышек.
– Может быть, в этом твоя проблема? – сказал отец. – У тебя комплекс Атланта: тебе кажется, что небо рухнет, если ты не бутешь его тержать. Просто ослабь хватку. Совсем чуть-чуть. Перестань тержать небо.
Повисла тишина. Мои родители смотрели друг на друга, я смотрел на них снизу вверх, сидя на табуретке, все еще облепленный деталями «Ил-2, штурмовика».
– Ты – прямо типичный козерог, – сказала мама презрительно.
Отец закатил глаза: «О господи! Опять».
– Ну, конечно, – вздохнул он, – звезты виноваты.
– Можешь сколько угодно издеваться над астрологией, но все твое поведение сейчас доказывает, что я права. Ты – упертый, упрямый скептик, как и все козероги.
– То есть, по-твоему, я не верю в астрологию потому, что я козерог?
Мама хотела ответить ему, но не нашлась и повернулась ко мне:
– Петро, сынок, скажи: может быть, ты хочешь записаться в какую-то конкретную секцию?
– Или уйти из какой-нибуть, – добавил отец.
Я испуганно смотрел на них снизу вверх. Это был первый раз в моей жизни, когда родители спросили мое мнение. По спине, вдоль позвоночника, гадко щекоча, прокатилась холодная капля пота. Я видел глаза отца – я знал: он ждет от меня поддержки его математической линии. Но я не мог – ведь я хотел совсем другого.
– Я хочу быть антропологом, – сказал я.
– Чего-о? – Они переглянулись.
– Простите, – пробормотал я, глядя на свои ладони, облепленные бомбами и закрылками «Ил-2, штурмовика». – Я много думал: я всегда мечтал путешествовать и изучать странные вещи. Я люблю странные вещи. А недавно я узнал, что существует такая профессия – антрополог. И я решил, что буду антропологом.
Родители молча смотрели на меня. Прошло примерно двести семьдесят пять лет, прежде чем они оттаяли и снова заговорили.
Отец виновато чесал затылок – на этот раз свой.
– Тела-а-а, – сказал он.
– Мам, пап! – Я видел, что они не воспринимают меня всерьез, и мне хотелось плакать от обиды. – Я уже даже прочитал одну книгу по антропологии: там человек три месяца жил среди дикарей. Я тоже так хочу. Я хочу в Монголию.
– Почему в Монголию?
Я пожал плечами:
– Потому что там есть дикари.
– О-х-х… – Мама погладила меня по голове. – Поверь, сынок: дикари есть везде. И чаще всего даже там, где ты совсем не ожидаешь их встретить.
* * *
Все эти разговоры угнетали меня – я жил с ощущением, что не справляюсь с тяжестью родительских надежд. Но я был хилым ребенком – и надежды давили все сильнее: и чем бы я ни занимался – я был ниже среднего; как тройка в школьном дневнике: всего лишь «удовлетворительно» и оттого постыдно.
«Завышенные ожидания родителей – одна из главных причин детских комплексов» – это я вычитал в книжке по воспитанию детей. У мамы их полно. И книжек, и ожиданий. Она сама – дочь талантливой пианистки и потомственного военного – выросла под высоким давлением родительских упований. От нее всегда чего-то ждали – успехов, достижений, медалей. И вот, казалось бы, ее наполненное неврозами детство должно было как-то скорректировать ее отношение к собственным детям – но не тут-то было. Довольно сложно вырасти уверенным в себе человеком, если твои родители постоянно говорят тебе: «Ты недотягиваешь». А если и не говорят, то ведут себя так, что все понятно без слов.
А между тем мама была очень талантлива. Честное слово, я не преувеличиваю и не пытаюсь приукрасить прошлое. У нее был дар – она сочиняла сказки. Выдумывала их буквально на ходу, когда укладывала меня спать вечерами.
Однажды я пришел домой из школы, и, помогая мне раздеться, мама нашла в моем кармане камень.
– Это еще что такое?
Я рассказал, что видел по телевизору, как ураган вырывает дерево из земли и уносит прочь. И этот образ так напугал меня, что теперь, выходя на улицу, я набивал карманы камнями – мне казалось, что если меня настигнет ураган, то тяжесть камней не позволит ему оторвать меня от земли. Мама внимательно слушала историю. Она не смеялась надо мной и не называла меня дурачком – нет, она всерьез задумалась над моими словами. И уже вечером, вдохновленная моей историей, она написала сказку.
«Графт и сердце»
Графт был необычным мальчиком – он родился без сердца. В прямом смысле. Под ребрами с левой стороны у него было пусто. А в остальном он был такой же, как все, – любил футбол, конфеты и маму. Он никогда не дрался, не грустил и не дергал за косички одноклассниц – он был сам по себе. Как большой палец на руке.
И только одно беспокоило его родителей: Графт был такой легкий, что при ветреной погоде ему приходилось носить в кармане тяжелый камень, иначе ветер уносил его слишком далеко от дома.
Мать водила его по врачам, но никто из них так и не смог объяснить, почему ребенок весит не больше сухого листа и как это связано с отсутствием сердца.
Вот так и проходил Графт всю свою юность с пустой грудной клеткой и камнем в кармане. Окончил школу, институт – и пришло время искать работу. Все люди работают – а почему, зачем? Никто не знает. Графта учили, что человек должен приносить пользу, поэтому и работу он искал особенную: такую, где он мог бы быть полезен.
Он решил стать врачом и пошел в больницу.
Приходит и говорит:
– Я хочу быть врачом. Дайте мне больных, я буду их лечить. – И кулаком по столу стучит. – Где больные? Я пришел их лечить. Почему мне не дают больных?
– А почему вы хотите лечить людей? – спросили у него люди в белых халатах.
– Я умный! – ответил Графт и опять стукнул кулаком по столу. Он любил стучать кулаком по столу – ему нравились громкие звуки. – Я знаю о внутренних органах все. Я окончил институт – вот красный диплом. Еще у меня есть зеленый и синий. У меня много дипломов, потому что я умный, а вы – нет. Ха-ха-ха! – засмеялся Графт. У него было необычное чувство юмора.
– А справка о здоровье у вас имеется? – спросили люди в белых халатах. – Чтобы лечить больных, надо самому быть здоровым?
– Конечно, есть! Вот!
– Но постойте! – сказали люди в белых халатах. – Тут написано, что у вас нет сердца.
– Ну и что? Зато у меня есть руки. Разве больных лечат не руками? – Графт показал им свои огромные руки, пошевелил пальцами.
– Извините, – сказали люди в белых халатах. – К сожалению, мы не принимаем на работу людей без сердца.
– А что же мне делать тогда? – спросил Графт.
– Ну, вы можете стать политиком. Или военным. Или адвокатом.
– Но я хочу приносить пользу! – сказал Графт. – Я много учился, я много знаю!
– Для того чтобы приносить пользу – знать недостаточно, – сказали люди в белых халатах.
И Графт ушел. Он совсем не расстроился – у него ведь не было сердца. И даже в детстве, когда он читал книги – например, «Дон Кихота», – ему было скучно: он не понимал, почему люди страдают, встречая несправедливость.
Графт переходил дорогу, когда его окликнул человек: «Эй, парниша! Я слышал, тебе нужно сердце?»
Графт обернулся. Перед ним стоял некто в коричневом плаще – руки он держал в карманах, а высокий воротник был поднят; Графт не видел лица, и ему казалось, что это сам коричневый плащ с ним разговаривает.
– Что вы сказали?
– Я могу продать тебе сердце. Ты ведь хочешь приносить пользу?
Графт кивнул.
Коричневый Плащ повел его по узким, темным переулкам, они зашли в какой-то подвал, где одинокая лампочка освещала стол, стоящий посреди пустой комнаты. Порывшись под столом, коричневый плащ достал картонную коробку и открыл ее. Графт заглянул туда – и увидел десятки сердец. Синевато-красные, овальные – они выглядели точь-в-точь как на картинках в учебнике биологии. Только живые, настоящие. И все они бились, пульсировали – одни быстро и громко, другие медленно и спокойно.
– Это отдам за полцены, – сказал Коричневый Плащ, указав на маленькое чахлое сердце с дырочкой в боку.
Дырочка была заклеена пластырем, но пластырь держался плохо. Сердце билось – и дырочка свистела, приподнимая пластырь.
Графт взял одно сердце – и оно засветилось у него в руках, как лампочка.
– А чего это оно? – спросил Графт.
– Чувствует тепло человеческих рук, – сказал Коричневый Плащ. – Они всегда так. Люди часто покупают их как светильники. Это очень выгодно – гораздо выгоднее даже, чем энергосберегающие лампы. Сердцу ведь не нужно электричество – достаточно сказать несколько ласковых слов, и оно начинает светиться. Глупый орган.
– Да. Глупый, – согласился Графт. – А сколько стоит?
– Это зависит от сердца. Вот это – тысячу, а вот это – сто.
– А почему так дешево?
– Оно бракованное. Видишь, треснуло.
– А чего оно треснуло?
– Не знаю. Уронили, наверно. Или от холода. Но ты не бойся, треснутое сердце даже лучше. Оно светит, конечно, не так ярко, зато чувствует больше и сильнее. Ты ведь хочешь приносить пользу – тебе пригодится. Парадокс, но поврежденные сердца приносят гораздо больше пользы. К тому же у меня сегодня акция: если ты купишь это треснутое сердце, в подарок ты получишь красный клоунский нос и оленьи рога.
– Зачем мне оленьи рога?
– Как это зачем? А вдруг на тебя нападет олень! Что ты будешь делать без рогов?
Графт покачал головой.
– Я не думаю, что на меня нападет олень, – сказал он.
– Ты смотри, какой самоуверенный! – цокнул языком Коричневый Плащ. – Ну, если не хочешь рога, тогда возьми вот эту кожаную перчатку.
– Одну? А где вторая?
Коричневый Плащ разозлился.
– Слушай, чего ты придираешься! Не будь занудой! Ну хорошая же перчатка – смотри!
– Да я вижу, что хорошая. Но ведь она одна – а рук у меня две. – Графт выставил перед собой свои огромные руки, пошевелил пальцами.
– Да-а-а, это проблема, – задумчиво сказал Коричневый Плащ. – Но ты не злись. Я просто продолжаю дело своего отца. Мой папа всегда терял вещи: носки, ботинки, перчатки. И его это ужасно злило, потому что терялись у него всегда парные вещи. И однажды в голову ему пришла гениальная идея: он открыл магазин, в котором стал торговать одиночными вещами: одна перчатка, один ботинок, один носок. Идея была проста – ведь люди постоянно теряют вещи, правильно? Особенно носки! Ну вот, представь: потерял ты один носок, и один у тебя остался. Что делает в таком случае обычный человек? Просто выбрасывает второй! Но ведь это – ужасное расточительство! Выбрасывать вещи! Замысел моего папы был прост: любой человек, потерявший одну из парных вещей, мог просто прийти в его магазин и найти новую пару! Гениально, правда?
– Да, наверно, – с сомнением сказал Графт.
– Вот поэтому я и хочу продолжить его дело. А пока торгую сердцами – коплю стартовый капитал. Уже через год я собираюсь открыть магазин «Потерянных пар».
– Удачи тебе. Но мне сейчас не нужна перчатка – я куплю вот это сердце.
– Отличный выбор! Хочешь, я заверну его в подарочную бумагу? – спросил Коричневый Плащ.
– Нет, не надо. Оно маленькое – я просто положу его в карман.
– Ну что ж, спасибо за покупку. Не забудь чек, гарантия две недели. Если передумаешь насчет перчатки – ты знаешь, где меня найти. И не жалуйся, если на тебя вдруг нападет олень! Сам виноват – надо было брать рога!
Графт шел по улице, и вокруг не было ни одного оленя.
Сердце тихо билось у него в кармане. Оно было мягкое и горячее, Графту нравилось прикасаться к нему. Раньше он никогда не видел настоящих сердец – и теперь очень удивился, когда заметил, что карман его светится ярко-ярко, дрожащим светом. Как будто там горит костер.
Графт пришел домой, положил сердце на стол и долго смотрел на него. И как-то радостно было у него внутри. «Надо же, – думал он, – теперь у меня есть собственное сердце. Это очень приятно. А почему – непонятно. Без всякой причины».
Он подошел к плите, взял чайник и хотел налить воды – и вдруг услышал тихий шлепок. Он обернулся – сердце упало со стола и покатилось к двери.
– Стой!
Графт догнал его и подхватил. Сердце вспыхнуло – и на мгновение ослепило его. И пока из глаз его сыпались искры – он увидел лицо девушки. Сердце принадлежало ей – и теперь стремилось обратно.
– Но ты мое! Я ведь тебя купил, – сказал Графт.
Сердце снова вспыхнуло, и он почувствовал, как внутри у него все заболело – как будто птица била крыльями у него под ребрами, в пустоте.
Сердце снова выпало у него из рук и, как клубок ниток из сказки, покатилось к двери. Графт открыл дверь – и сердце выкатилось наружу. Оно катилось медленно – и светилось все сильнее. Графт шел за ним и иногда нес его на руках, переносил через лужи и помогал переходить дорогу. Люди оглядывались удивленно.
– Вот чудак! – говорили они. – Сердце выгуливает! Все же знают, что сердце надо держать под замком или на поводке, чтоб никто не украл и не разбил. Одни проблемы от него. Глупый орган, – говорили люди и шли дальше.
А Графт шел за сердцем. Оно привело его в парк, где на скамейке у озера сидела девушка с длинными волосами. Волосы были такие длинные, что путались вокруг скамейки, и лежали на дороге. Прохожие шли мимо, осторожно переступали через волосы и ругались.
– Ишь, разбросала свои косы! Причесалась бы хотя бы, шельма!
Девушка не слушала их, она кормила стаю воробьев хлебными крошками. Сердце подкатилось к ней и остановилось. Девушка испуганно посмотрела на него, потом – на Графта. Графт поднял сердце, отряхнул от пыли, снял несколько сигаретных бычков, прилипших по пути, и протянул сердце девушке.
– Кажется, оно ваше, – сказал он.
Девушка посмотрела на сердце – и пожала плечами.
– Больше нет. Я подарила его.
– Как? Кому?
Графт стоял, не двигаясь, окруженный воробьями. Воробьи сидели на его ботинках, на руках, на плечах, на голове – и даже на носу и на ушах. И каждый воробей смотрел на сердце.
– Я подарила его одному человеку, – сказала девушка. – А он поменял его на ботинки. Синие, замшевые, с белыми шнурками.
– А что было дальше? – спросил Графт, и воробьи взлетели с его рук, носа и ушей, покружились над ним и расселись на ветках акации.
– Ничего, – сказала девушка. – Он до сих пор ходит в этих ботинках.
Графт сел рядом с девушкой и положил сердце ей на колени.
– Где вы его нашли? – спросила она.
– Купил.
– А зачем оно вам?
– А у меня нет сердца. Я родился без него. Хотел вот, так сказать, восполнить пробел. Но раз уж оно ваше, то…
– Но я не могу забрать его у вас.
– Почему?
– Оно слишком тяжелое. Сердце – центр тяжести человека. Вся тяжесть в нем скапливается, а я не хочу так. Я не смогу его нести – мне тяжело, я надорвусь.
Графт долго смотрел на девушку – ему хотелось прикоснуться к ней.
– Хочешь, я помогу тебе нести его? – спросил он.
Так они и сделали. И жили долго и счастливо – с одним сердцем на двоих. А Графт с тех пор вместо камня носил в кармане только конфеты. Он больше не боялся ветра.
* * *
– А почему его зовут «Графт»?
– Это твое первое слово. Первое, что ты сказал в жизни, – засмеялась мама. – Вот я и подумала: неплохое имя для сказочного персонажа. У кого-то первое слово «мама», а у тебя было «графт». Ты как будто рычал или лаял.
Окончив рассказ, мама целовала меня в лоб, выключала ночник и уходила. А я лежал в кровати, таращился в потолок и думал: о Графте, и его бессердечии, и о камне в его кармане, и о Коричневом Плаще, и его странных затеях, и, конечно, о девушке, которая подарила свое сердце незнакомцу. И я мечтал, чтобы какая-нибудь девушка с длинными волосами подарила свое сердце мне. Я бы никогда и ни за что не променял ее сердце на синие замшевые ботинки с белыми шнурками. Я берег бы его, сдувал бы с него пылинки – и каждый вечер, сидя в кресле, читал бы (или писал) книгу при свете этого сердца.
* * *
Если мама в своих историях делала упор на воображение и развитие души героя – ее притчи учили добру и храбрости, – то рассказы отца были другими, под стать его характеру, они напоминали краткие эссе о природе вещей. Когда приходила его очередь провести со мной вечер, он садился не на край кровати, как мама, а на стул, оглядывал комнату, выбирал какой-нибудь незначительный предмет – например, карандаш, канцелярскую скрепку или, как было однажды, стену – и начинал:
– Сегодня мы поговорим о стенах. Что мы знаем о них?
Я пожимал плечами.
– Ну, во-первых, они отлично играют в теннис – и всегда выигрывают, – говорил отец, стараясь сохранять серьезность. – Во-вторых, стены – скучные собеседники. Мой тебе совет, сын: никогда не разговаривай со стенами – это пустая трата времени. Парадокс: в народе стена не считается таким уж революционным изобретением; во всяком случае, в рейтинге полезности она уступает колесу и математике. Но, по-моему, это несправедливо: вот мир без математики я легко могу себе представить – для этого нужно всего лишь сходить на рынок; а давай представим себе мир, где нет стен. Куда ты теперь будешь клеить обои – на деревья? А рамки с фотографиями? Мир без стен превратится в хаос: ведь если их нет – то окна будут просто глупо висеть в воздухе, а двери вообще потеряют смысл.
Он делал паузу, подмигивал мне.
– Ладно, шутки в сторону. На самом деле стены могут рассказать гораздо больше, чем ты думаешь. Заурядны не стены – заурядны те, кто считает их таковыми. Нужно лишь научиться понимать их язык – язык жестов своего рода.
Не веришь?
Я качал головой.
– Навскидку вот тебе две стены – Великая Китайская и Берлинская. Первая – отражение Востока, вторая – Запада. Первая – символ единения, вторая – раскола. Первая стоит уже десятки веков, вторая рухнула, едва отпраздновав двадцать седьмой день рождения. Возведение обеих было своего рода жестом.
Странно: в западной культуре слово «стена» вообще имеет негативный оттенок («разговаривать со стеной», «сидеть в четырех стенах»). Восток же видит все иначе: для них стена – не столько символ герметичности, сколько – самобытности. В японских домах стены бумажные – чтобы подчеркнуть тонкость ощущений, возможно. И, я думаю, нам стоит у них поучиться.
Стены умеют говорить – и чем старше стена, тем громче ее голос. Стена со следами пуль в кирпичной кладке гораздо красноречивей, чем газетная статья о расстреле. Стена Плача прочнее, чем стены военного бункера – потому что у нее есть голос, и ее цель – не защитить, а дать надежду. Стены бункера защитят тебя, но надежды ты от них не дождешься. Мой рассказ кажется тебе чересчур помпезным? Что ж, виновен – люблю передразнивать Гюго.
Вот пара интересных фактов: в некоторых арабских странах в качестве скрепляющего раствора для стен использовали мед; а Стена Плача вообще возведена без скрепляющего раствора. Ты все еще считаешь стены скучными?
* * *
Мои родители отличались друг от друга так же, как их истории. Они как будто жили в разных мирах; или все же в одном – но по разные его стороны: как Западный и Восточный Берлин. И даже я не стал для них скрепляющим раствором.